Империя душит. Куба спасает.
10/06/2020
Революция в Сиэтле
16/06/2020
Показать все

Чёрная книга капитализма

Кадры из фильма «Комплекс Баадера-Майнхоф» (2008. Реж.: Ули Эдель. Германия, Франция, Чехия)

«Чёрная книга капитализма» (1998) немецкого теоретика Роберта Курца — один из культовых текстов конца XX века. Появившись как провокационный ответ на ещё более известную»Чёрную книгу коммунизма», он сразу же стал предметом горячих обсуждений, особенно в Германии. Свою главную задачу Курц видел не в том, чтобы перечислить все преступления капитализма, а в том, чтобы нарушить негласный запрет на его критику, сковывающий всё современное общество. Несмотря на широкую известность, книга по-прежнему не переведена на другие языки, в том числе на английский (видимо, не в последнюю очередь из-за своего колоссального объёма). Мы считаем важным для современных постсоветских обществ знакомство с основными зарубежными интеллектуальными тенденциями современности и недавнего прошлого. Поэтому мы решили перевести на русский язык ещё одну главу «Чёрной книги…» (в дополнении к нескольким уже переведённым на русский другими коллективами и авторами). Несмотря на то, что по ряду вопросов мнение редакции может не совпадать с позицией автора. Итак, встречайте! Впервые на русском: Роберт Курц «Чёрная книга капитализма», глава «Уничтожение мира и кризис сознания».

Уничтожение мира и кризис сознания

Поворотным моментом фордистского бума оказалось не только то, что капиталистическая надежда на «вечное процветание» обернулась иллюзией. Также стало ясно, что Вторая промышленная революция привела к новому витку кризиса. Вызванный как раз последствиями «процветания», он выразился во всестороннем уничтожении естественных оснований жизни. Принцип абстрактного труда и связанная с ним производственно-экономическая экстернализация издержек (на само общество, на его будущее и на природу) с самого начала сделали капитализм безразличным к качественным содержаниям и внутренней логике окружающей среды. Уже в XIX в. эта система была ужасающей. В своём анализе положения рабочего класса молодой Энгельс описывал водоёмы английских промышленных городов как «отвратительную клоаку». До тех пор, пока капитализм ещё не поглотил целиком общественное и природное пространство, эта сторона его разрушительного потенциала оставалась вполне зримой. Хотя и не осознавалась в качестве опасной угрозы, а потому неизменно оттеснялась на второй план социально-экономическими проблемами. Лишь на фоне тотальной экономической мобилизации фордизма стал исчезать так называемый традиционный производственный сектор, а природа была всецело подчинена слепой потребительской логике промышленных предприятий, ориентированных на абстрактный труд. 

В начале 70-х целые коллективы учёных обратили внимание на чрезмерную промышленную эксплуатацию природы и начали обсуждать вопрос об ограниченности её ресурсов. Во время «нефтяного кризиса» эта проблема внезапно обрела особую наглядность, когда во время воскресного запрета на автомобильные поездки улицы и автострады словно вымирали, а вечный шум моторов, наконец, смолкал. На международном уровне «границы роста» впервые стали обсуждаться после одноимённого исследования «Римского клуба» (Meadows 1972). Главным предметом обсуждения было соотношение логики бесконечного накопления и реального количества природных ресурсов:

«Ежегодный экономический рост происходит по модели, которую математики называют экспоненциальной <…> Это означает, что каждый раз за равные промежутки времени прежний показатель увеличивается на определённый процент. Несмотря на свою непрерывность, <…> экспоненциальный рост преподносит сюрпризы ещё с древности. Так, существует древняя персидская легенда об одном придворном, который искусно выиграл у своего короля шахматную партию и смиренно попросил в качестве выигрыша один-единственный колос хлеба за первое поле, а затем – за каждое последующее – вдвое больше, чем за предыдущее, то есть два колоса – за второе поле, 4 – за третье, 8 – за четвёртое, и так далее. Это соответствует стопроцентному коэффициенту экспоненциального роста; так, 10-е поле предполагало уже 512 колосьев, а 21-е – более миллиона. Вряд ли на Земле найдётся столько колосьев, сколько предполагало поле под номером 64. Экспоненциальный рост обманчив, поскольку при сравнительно умеренных (на первый взгляд) темпах за предельно короткое время достигаются совершенно астрономические показатели <…> Подобно тому, как стремительно растущая потребность в земле превышает количество земли, реально имеющейся в наличии, экспоненциальный рост потребления полезных ископаемых способен вскоре привести к исчерпанию всех имеющихся месторождений. <…> Итак, мы показали, насколько быстро экспоненциальный рост способен достигать максимальной границы. После этого едва ли кажется удивительным прогноз, согласно которому при текущем росте потребления большинство значимых на сегодняшний день невозобновляемых ресурсов уже через 100 лет станут экстремально дорогими» (Meadows 1972, 18 f, 51 ff.).     

В этой добросовестной научной критике был наилучшим образом выявлен и констатирован деструктивный характер производственно-экономической рациональности. Не только в качестве основы современной товарно-производственной системы, но и в смысле прискорбного побочного эффекта (вполне типичного для индустриального мира), в результате которого общество, понимаемое как негативная абстракция денежного самовоспроизводства, однажды будет окончательно раздавлено техническим прогрессом.  При этом, Мэдоуз и «Римский клуб» оставили открытым вопрос о том, не следует ли искать корень зла непрерывного экономического роста в постоянном увеличении населения планеты. Тем самым они смахнули пыль времён со старого террористического аргумента священника Мальтуса и облачили его в одежды актуальной критики, релевантной новому витку кризиса капитализма.

Начиная со второй половины 70-х этот кризис, охарактеризованный как «экологический», непрерывно усиливался. Вскоре стало ясно, что проблема – отнюдь не только в длительном потреблении ресурсов. Всемирная машина, слепо пожирающая  сама себя, на протяжении всего времени своего существования не просто расходовала неоправданно много ископаемого горючего топлива, металлов и прочих ресурсов, отбирая их у будущих поколений, но также истощала и в колоссальных масштабах уничтожала естественные  элементарные основания жизни: почву, атмосферу, воду и целые экосистемы (тропические леса, Альпы, Северное море, Средиземное море, озеро Байкал, и так далее). В 80-е гг. начали воплощаться  предзнаменования глобальных промышленных катастроф – в итальянском городе Севезо, в индийском городе Бхопал, в украинском Чернобыле. Тем самым, система товарного производства, сложившаяся в проекте фордизма, в полной мере продемонстрировала свой подлинный потенциал к уничтожению мира. Не только в сугубо милитаристском смысле (то есть с точки зрения непосредственной угрозы атомной войны), но и в смысле устройства совершенно «нормального» повседневного предприятия, прочно вросшего своей «прекрасной» машинерией в глобальную мировую систему.

Гибель лесов и озоновые дыры, катастрофические наводнения и нехватка питьевой воды, массовое вымирание видов и появление новых болезней – этот глобальный процесс разрушения окружающей среды, который постепенно ускорялся и, в итоге, практически вышел из-под контроля, берёт начало именно в опустошительном характере фордистской экономической модели экономики и – её планетарных масштабах.

В этом смысле почти утешением выглядит то, что главы капиталистического производства постепенно и сами начинают сталкиваться с последствиями своей экономической вакханалии в весьма чувствительной области. Так, сексолог Ксавье Букэ полагает, что один только стресс от вождения автомобиля регулярно становится причиной импотенции у половины мужского населения Парижа. Но и это ещё не всё. Согласно последним исследованиям, содержание в питьевой воде осадка определённых химических веществ – попадающих туда в частности из-за глобальных процессов производства пластика, способно задействовать в человеческом организме те же рецепторы, что и женский половой гормон эстроген. Иными словами, эти вещества запускают биохимические процессы, аналогичные вызываемым эстрогеном. В результате у мужчин снижается содержание в крови мужского полового гормона тестостерона. Что, в свою очередь, приводит к проблеме «крошечных пенисов». Датский медик Нильс Скаккэбэк установил, что по сравнению с 1938 годом, количество сепрматозоидов в семенной жидкости стремительно снижается, а количество случаев рака яичек возросло в 3 раза. Таким образом, мужчина, чья социализация прошла в условиях разрушительной экономики общества потребления, должен настроиться на то, что за рулём своего ожидаемого могущества он окажется лишь после того как фордизм его в прямом смысле кастрирует.

Дебаты о границах и экологических последствиях «роста» предпринимались официальными инстанциями фактически лишь для того, чтобы вытеснить проблему ещё глубже. Вполне предсказуемо, что в ходе этих дебатов сходство экологических катастроф на Западе и на Востоке комментировалось не как вызванное общей ценностной ориентацией на абстракцию товарно-производительной системы и её иррациональных потребностей, но с позиций, отчасти культурно-критических и поверхностно-моральных, отчасти – с позиции ни к чему не обязывающей пропаганды примирения экономики и экологии (что бы это ни значило). Излишне говорить, что все прозвучавшие сентенции не имели никаких видимых последствий, поскольку их слепое воспроизводство само по себе является неотъемлемой частью «восхитительной машинерии». Никаких убедительных требований изменений к мировой производственно-экономической системе (как к целому) до сих пор не возникло также и потому, что многие косвенные процессы разрушения окружающей среды по продолжительности превосходят человеческую жизнь и на практике в течение долгого времени проявляются лишь в виде легко локализируемых «недокатастроф», от которых не пострадает никто, кроме населения конкретного региона, о котором, впрочем, всегда можно сказать, что ему «просто не повезло». В то время как этическая и духовная ориентация, поддерживаемая фордистскими институциями, превратила экологический кризис в средство для моральной «подтяжки лица» капитализма.

Несмотря на все лживые утешения идеологий, опустошительный урон, нанесённый миру Второй промышленной революцией, полностью отрицать не могут даже они. В конце 60-х многочисленные побочные эффекты фордистской системы начали становиться заметными. В социальных глубинах мировых рыночных демократий страх перед грядущими кризисами первым делом вызвал к жизни правый радикализм, который сразу же заявил о себе в старых-добрых формах парламентской политики. Так, в ФРГ, вслед за первой послевоенной рецессией 1967-го г. каждый новый этап кризиса со всё более пугающей регулярностью сопровождался ростом неонацистских партий в федеральном и муниципальном парламентах.

С другой стороны, по всему миру стало также расти молодёжное и студенческое движение, по ряду вопросов выступавшее против господствующей системы. Однако, зародившись после долгого социального затишья эпохи фордистского «процветания», это движение – вошедшее в историю после своего пика под именем «Движения 1968 года», – оказалось беспомощно как теоретически, так и практически. Социальные эмансипаторные концепты, возникавшие на протяжении истории капиталистической модернизации, в очередной раз подверглись напряжённому раскапыванию и прощупыванию на предмет своей пригодности. Впервые за много десятилетий стали возникать попытки аутентично пересобрать марксистскую фундаментальную критику капитализма (особенно в Германии и Франции). «Красный май», казалось, должен был поколебать систему в самых её основаниях. В 1968-м году увидел свет сборник революционных текстов, в котором немецкий студент Руди Дучке в давно забытых терминах обрушился на товарный фетишизм тоталитарной капиталистической реальности. Дучке указал на абсурдное несоответствие бешено растущих производительных сил и фордистской системы труда с её удельными мощностями.

 «(Гражданское общество) стало условием непредвиденного богатства, подарившего беспрецедентный для истории шанс вывести жизнь за пределы непрерывной материальной нужды и наладить её, отталкиваясь от принципа: «Все люди должны иметь возможность есть и мало работать» (Хоркхаймер). Противоречие гражданского общества состоит лишь в том, что созданные им производительные силы и аккумулируемые богатства. <…> противопоставили себя ему же самому и стали ему чуждыми. <…> Сегодня нас объединяет не абстрактная концепция истории, а экзистенциальное отвращение к обществу, которое непрерывно болтает о свободе и непосредственных интересах и потребностях индивида, и одновременно с этим – грубо и изощрённо подавляет социальные группы, борющиеся за своё социально-экономическое освобождение». <…> В этой борьбе развиваются новые, более радикальные потребности – например, стремление освободить тотальность <…> производительных сил от оков капитала и демократии, и, наконец, перевести их – вместе со всеми их средствами –  под осознанный контроль производителей». (Dutschke1968, 75,91)     

Революционное студенчество мечтало о мире, в котором – благодаря освобождению посредством «прекрасных машин» (что и провозглашал своей главной целью капитализм) – рабочий день мог бы сократиться до двух-трёх часов. Университет эти студенты понимали как пространство для подрывной деятельности, социальной критики и свободного времени для определения целей, которые должны были составить противоположность бессодержательной мелкобуржуазной карьере на капиталистическом предприятии. Вольфгангу Лефевру, другому участнику движения, принадлежат такие критические соображения о преодолении капиталистической логики устройства научных предприятий:

«Наука и техника, сведённые исключительно к инструментальной функции, <…> представляют ощутимую угрозу для подавляющей части общества. <…> Техническое развитие разрушительных производственных секторов одновременно создавало предпосылки для все новых разрушений. С виду эта деструктивная система казалась обусловленной некой внешней необходимостью, поскольку развитие технологий (воплощения инструментальности), как и все прочие задачи при капитализме, направлено к его конечной цели – росту капитала. Уничтожение всех прочих возможных целей стало чуть ли не приоритетной установкой науки, редуцированной к своей инструментальной функции. <…>» (Lefèvre 1968, 121).

В этот исторический момент и в полной мере заявила о себе тенденция марксистской радикальной критики товарного производства и абстрактного труда, отторгнутая марксистским рабочим движением (и, конечно, госкапиталистическими режимами с их установкой на модернизацию). Но Марксом на сей раз не ограничились. Разумеется, революционные студенты формулировали свои новые идеи на языке старого пролетарского марксизма, пытаясь откреститься от метафизики, не до конца преодолённой рабочим движением. В то же время они подхватили критическую теорию Адорно и Хоркхаймера, уже успевших сделать шаг вперёд по сравнению с классическим марксизмом (их тексты становились предметом жарких дискуссий ещё в 40-е гг.). Впрочем, содержательные и понятийные проблемы вполне могли быть разрешены в процессе внимательного самонаблюдения. Однако Движение 1968-го года – со всеми своими проектами социальной эмансипации – потерпело фиаско. Не в последнюю очередь потому, что не сумело до конца выдержать линию критики абстрактного труда, товарного фетишизма и производственно-экономической рациональности, чтобы выработать антитезис к непротиворечивости капиталистического целеполагания и, тем самым, обеспечить его структурное снятие. Вместо этого оно ступило на кривую дорожку «политики» и быстро пало жертвой тех же демократических иллюзий, что и предшествующее ему рабочее движение.

Призывы Руди Дучке в «поход против институций» ещё были полностью антиправительственными. Но в смысле «демократической политики» результатом этого наступления мог стать лишь путь назад в систему. Хабермаса студенчество непримиримо критиковало за его открытый социал-демократический реформизм, но в этом решающем пункте он и его единомышленники всё же надеялись переубедить восставших, вновь сделав ставку на бесконечно повторяемую формулу:

«Капитализм и демократия находятся в неразрешимо противоречивых и напряжённых отношениях; оба отстаивают конкурирующие и противостоящие друг другу принципы интеграции общества <…> Императивы обоих натыкаются друг на друга, главным образом, в области публичной политики <…>» (Habermas 1981, 507f).

Конечно, это была ветхая и заношенная идея из XIX века. Тогда с её помощью социал-демократы занимались отгораживанием капиталистического мира. Хабермас плохо знал Бентама. Ещё хуже его знало студенчество. Иначе оно было бы в состоянии разглядеть внутреннюю сущность демократии и капитализма, и не попасться на крючок пустой формулы демократизации, которая впоследствии разрослась до ещё более бессмысленного тавтологического принципа «демократизации демократии». При этом однажды в истории Движения 1968 года всё же случилась одна встреча с Бентамом – впрочем, настолько же призрачная, насколько беглая. Увы, смысл бентамовского концепта понят так и не был, поскольку «новая левизна» революционного студенчества оказалась скованной идеологическими иллюзиями буржуазного мира ничуть не меньше «старой левизны» рабочего движения. 

Когда французский философ и участник 68-го года Андре Глюксман, воодушевлённый чтением «Архипелага ГУЛАГ» Александра Солженицына, открыл для себя в марксизме репрессивную рациональность, а всех сторонников социалистической государственности (обоснованно) счёл её соучастниками, ответственными за её распространение, на деле он способствовал лишь усугублению проблемы. Так, вместо того, чтобы разглядеть в призыве Ленина к тому, чтобы «кухарка могла управлять государством», смысл скрытый, объективированный и вполне созвучный либерализму Бентама, Глюксман просто выдвинул ему упрёк в том, что, в связи с характером «воспитательной» диктатуры, на практике кухарка едва ли захочет управлять государством, что в конечном итоге действительно нашло отражение и в опыте сталинизма, и во всём образе мысли интеллектуалов-социалистов: «кухарка» была окончательно отстранена от проекта участия в управлении обществом и государством:

«Ленин часто представлял свою «кухарку» отсталой азиаткой, и обещал ей длительное воспитание, которое позволило бы ей со временем тоже начать участвовать в управлении государством и воспитывать своих прежних воспитателей. <…> Последователь Ленина всецело разделял его страсть к педагогике. <…> Со времён Патона до периода правления Сталина плебс пребывал под защитой абсолютного знания вождя. Поскольку кухарке запрещено совать нос в государственные дела, государство вынуждено – хорошо это или плохо – само совать свой нос в дела кухарки. <…> Этот сталинский принцип, провозглашающий полное непротивление воле государства, въелся в нас до мозга костей. Следуя ему, мы сомневаемся в кухарке <…>» (Glucksman, a.a.O., 164f) 

Как и многие участники 68-го, Глюксман понимает категории педагогики, демократии и диктатуры наивно просвещенчески, в простых терминах субъект-объектных отношений, предполагающих в данном случае ложную и поверхностную дилемму: либо кухарка – демократический субъект, принимающий участие в управлении, либо она недемократично превращена в объект государственной бюрократией и господством самопровозглашённых вождей. Глюксман полностью упускает из внимания, что западный либерализм извлёк из этой мнимой противоположности отнюдь не её эмансипаторный потенциал, а коварное знание, которое легло в основу новой репрессивности. И хотя в конце своей книги Глюксман коротко и иронично упоминает Бентама и его Паноптикон, цитируя антиавторитарный памфлет критика педагогики Рене Шерера «Дрессированный ребёнок» (Scherer 1975/1973), всё же он не уделяет ему должного внимания. Работа Фуко «Надзирать и наказывать» – с его детальной критикой Паноптикона – увидела свет лишь через год после книги Глюксмана «Кухарка и людоед: этюд об отношениях между государством, марксизмом и концлагерем», то есть слишком поздно для того, чтобы её дополнить; тем более учитывая то, что сам Фуко никак не описал системного отношения между открытой им «микрофизикой власти» и логикой абстрактного труда, а также категориями, в которых труд мыслится капитализмом. Впрочем, истинная сущность Паноптикона (недоступная при беглом упоминании) не раскрыта и у самого Шерера, критикующего классическую гражданскую авторитарную педагогику от Руссо до Бентама, а затем – вплоть до современной ему школы и семьи. Причину этого следует искать в том, что и сам он предпочитал оставаться зачарованным главной фикцией гражданского общества – «свободным демократическим субъектом», интуитивно противопоставляемым репрессивному аппарату (особенно в отношении распространённой в то время среди антиавторитариев тематизации детской сексуальности). 

Увязнув в «демократизации», Движение 1968 года осталось безнадёжно скованным апориями капиталистического сознания. Вместо того, чтобы подвергать глубинной критике и пытаться преодолеть саму логику бессубъектной машины и её деструктивной рациональности, оно обратило свою критику на плоский образ «господствующих социальных групп», у которых нужно отвоевать свободу субъекта (опять же представляемого крайне наивно) – посредством «демократизации». В этом тумане вульгарного демократизма быстро потерялась концептуальная критика абстрактного труда и производственно-экономической рациональности. Такая политика «демократизации» дошла до двух в равной мере голословных утверждений.

Первое было призвано вдохнуть новую жизнь в старую социал-демократическую идею об «экономической демократии». Так возникла популярная карикатура, изображающая вывеску над входом на завод, гласящую: «Здесь заканчивается демократический сектор республики». Предполагалось, что каким-то странным образом принципы политической демократии должны были распространиться и на область экономики – вместо того, чтобы удерживать присущую капитализму обоюдную дистанцию между экономикой и политикой. Новые экономические демократии организовывали себя с помощью демократических процедур, формального влияния на общественное мнение, голосования и т.п., которые были призваны обеспечить субъекту свободное право распоряжаться произведённым продуктом, не порывая при этом с такими социальными феноменами, как товарный фетишизм, «абстрактный труд», рынок и др. На место, где должен был случиться категориальный разрыв с самими основаниями капитализма, которые в сознании быстро превратились в сознании в «факты естественного порядка», была водружена старая просвещенческая иллюзия абстрактного гражданского субъекта. При этом, понимание того, что непреодолённая категория буржуазного субъекта, фактически и составляет корень абсурдности демократически организованной товарной экономики, так и не наступило. Как и понимание того, что именно посредством этой категории и существуют абстрактные субъекты конкуренции и производительные субъекты, которые – с помощью процедуры «богатого» демократического выбора – одновременно с озвучиванием своих требований и жалоб, обращают против себя разрушительные силы текущей производственно-экономической системы.  

Второе положение – ещё более ветхое. Оно восходит к идее Руссо о «прямой демократии». Эту идею и пытались реанимировать участники Движения 1968-го года – в политической сфере. Подобно тому, как впоследствии на волне альтернативного движения 1980-х вдруг всплыла, на (псевдо)производственно-экономическом уровне, идея «экономической демократии» (принцип «работы без начальника»), а затем задохнулась, стиснутая концептами капиталистического менеджмента, точно так же в разных странах, в рамках партий Зелёных (руководствовавшихся «принципом ротации» и пр.), возникли элементы «прямой» («базовой») демократии. Идея «прямой демократии» также обходит стороной проблему производства субъекта капитализмом – посредством «абстрактного труда» и товарно-денежных отношений. Именно эта идея лежала в основе потерпевших крах проектов Парижской Коммуны 1871, Советов в России и в Германии после Первой Мировой войны, устремлённых к радикальной политической «эмансипации», но нисколько не озаботившихся прояснением предлагаемых экономических форм. Все они в равной степени упускали из внимания, что ещё до того, как субъекты достигнут предполагаемого «взаимопонимания» посредством «прямой политики», они, оставаясь близорукими к экономическим процессам, «косвенно» уже противопоставлены друг другу и детерминированы неподвластными им императивами системы –  как представители класса трудящихся или как субъекты конкуренции.

Консервативные идеологи парламентаризма справедливо упрекали поборников «прямой демократии» в том, что свойственный этому проекту концепт плебисцита отчего-то с радостью подхватывали различные диктатуры современности. Поскольку вопросы, которые при «прямой демократии» выдвигаются на плебисцитное голосование, формулируются самой товарно-производственной системой (собственно, и составляющей самоцель капитализма) – на основании всех её траекторий развития, закономерностей и иррациональных противоречий, – то и на уровне политических партий или коллективного политического субъекта (граждан) в качестве возможных выдвигаются лишь альтернативы, допускаемые этой же самой системой,  как и при парламентской фильтрации процессов принятия решений. Таким образом, плебисцит годится только для демагогии и создания иллюзии альтернатив.   

В начале 1960-х для идеи «прямой» плебисцитной модели принятия решений английский историк Дж. Л. Тэлмон даже предложил – с гражданско-парламентских позиций – понятие «тоталитарная демократия», которое точно подошло бы к любому из современных демократических режимов. При этом, Тэлмон ограничивает момент тоталитарности именно принципом плебисцита, ссылаясь на пример идей Франсуа Бабёфа (1762-1791) в контексте Французской Революции:

«Бабёф <…> не демонстрирует ни любви, ни доверия к парламентскому представительству. <…> По крайней мере, он считает необходимым обеспечить строжайший контроль над соблюдением установленного законодательства посредством выборности и всенародного права вето – иначе говоря, французской прямой демократии. <…> Всё должно подлежать согласованию с народом. <…> Каждый депутат в любой момент может не быть переизбран. <…> Кроме того, законодательные инстанции должны быть вправе лишь предлагать законы, но не принимать окончательное решение об их принятии. <…>  Все эти обременительные меры Бабёф полагал совершенно необходимыми и служащими уверенности в том, что <…> никакая иная воля, кроме воли народа, не одержит верх. Однако в действительности такая прямая плебисцитная демократия <…> служит первым шагом к скрытой диктатуре <…>».  (Talmon 1961, 185 ff.)

Это утверждение верно, поскольку в плебисцитных процессах принятия решений участвуют не абстрактные субъекты, изображаемые в юридических энциклопедиях, а реальные люди, уже настроенные императивами системы, которые ни «прямо», ни «косвенно» не могут «свободно» решать свои собственные проблемы, распоряжаться ресурсами, отвечать за разумность принимаемых мер, и так далее. Повсеместное и абстрактное наделение формальным правом, в действительности необходимое лишь для тоталитарной товарно-производительной системы, само по себе представляет проблему – неважно, осуществляется ли оно законодательно, или «напрямую народом». Оказавшись лицом к лицу с лавиной самых абсурдных вопросов, требующих решения, и постоянно растущим количеством мнимых альтернатив, люди, полностью запрограммированные и отравленные рынком, обречены чувствовать безнадёжность, и могут стать лёгким инструментом в руках манипулятора, интригана и демагога. Таким образом, «прямая демократия» ещё нагляднее демонстрирует противоречия самого конструкта «демократии», нежели парламентская форма «представительной демократии». 

Движение 1968 года, которому в разломе между Второй и Третьей промышленными революциями удалось на одну пугающую секунду приблизиться к тайне капиталистической системы, – как и предшествовавшее ему рабочее движение – позволило себя одурачить бентамовской подлостью. Опора на смутный концепт «демократизации» предопределила исход борьбы: как и должно было случиться при социал-демократии, «поход против институций» завершился для участников движения в капиталистическом правительстве и министерских креслах, где они, наконец, могли привести в исполнение те самые формы принуждения, против которых выступали ещё вчера.  

Автор: Роберт Курц
Перевод: Мария Рахманинова

Источник: Akrateia